top of page

ИЗ ПОСЛЕДНЕГО

ИЗБРАННОЕ​

Из Гоголианы

Я - Петрушка.
подо мною хлопушка,
конфетти кремля, звезды, сцена.
Я - прическа российской макушки,
а под ней бездн бесчисленных сера.
А над ней мировая кОрысть
и салопово небо - пьяно.
Гоголь-моголь маниловской плюшкой
толпы звезд заедают - манна!
Хлестаков суп французский хлещет,
и Россия лежит без дела.
Разлеглась, как большая карта,
как валет хлестакова тела.
Каждый вздох ее переделок -
перекройка все той же шинели.
Соловей здесь все тот же разбойник,
всем частям очень тесно в теле.
Шулер снова гуляет в палатах.
Нос по Невскому в тройке едет.
Тени звезд в мыле бездн - зарплатой.
Как же душами мы богаты,
нашей сценой, о, балетмейстер!
- Я Петрушка!
подо мною хлопушка...



Гербарий

Гравюрная история времен,

гербарий жизни, судеб отпечатки.
Как ветки в небе. И реснички на сетчатке.
Горяч станок был, и отвратен века ком.

В гербарии, в папирусной бумаге
цветы и кровь, как пятна от помады...
Ах, сколько надо, милый мой, отваги
и запах калачей, и ядра снегопада,
любовь и календарь осеннего распада
в гербарий засушить, разгладив утюгом?

Но девочка-швея, не получивши роль,
не став актрискою, в провинции - все гладит
чугунным утюгом охапку белых роз -
воротничковых выкроек гербарий
в комод засунут, папироской синей сушит
цветочки, их простуженные души,
и кто-то в двери лязгает ключом,

и страшно так, и музыка играет...
в соседнем баре..
Боже мой... она о чем??



букова фуга

 

"Я жил с Моцартом, но умирать буду с Бахом"
Райнер Мария Рильке

Очень хрупкий цветок у меня жил, моцартианский,
на последней из веток, из точек небесных, из смеха, из бальных пинеток, из слез.
Я его поливала то бурей, а то из пипетки, лепила листочки, как пластик,
но однажды его чей-то ветер враждебный унес.
Я сама, я одна, я во всем, я во всем виновата:
- ну, зачем сочинила ему эти гольфы с помпоном и шар золотой?
А гусиная кожа коры, вместо страсти, что лебедю - латы,
и сыграла всю дерева фугу, как солнечный призрачный зной.
Пар небесный бежит по раструбам органным, и страх: это - букова фуга,
эта жизнь василька, эта смерть на последней руке
деревянных органов, кругов... Моцарт снова несется по лугу...
- Не грусти, милый Бах, он вернется, вернется к тебе.

 

​А правда, бабочка​
 

А правда, бабочка похожа на топор?
Еще она умеет скоморошить...
Но смерть ее, и жизнь, нам не в укор:
она была сама неосторожна.
Она летела... Кто ее просил?
Она звенела... Но пыльца в итоге.
И облака меняют цвет, и дым,
и исчезают где-то по дороге,
на солнышке - невидимой водой.
Кто ж молится на облака, послушай?
А бабочки... ну, разве что к живой
их твари причислять, к пречистым душам.
Ну, разве что уж очень хороши,
а ту, не повторишь, точь в точь такой, нетленной.
Не восстановишь. Потому - спеши:
топор и казни в них живут - под сладкой пенкой.



Набокову 


Не до ада, не до рая,
до излома рук, до формул
волшебства и солнце даром
в золоте зеркальном дрогнет.
Не до ада. Ада, Ада!
Точность - где страна такая?
Там сеченье золотое
бредней сада буквой сада.
Берега другие, казни...
Марфинка в шкафу зарыта,
Цинцината медный тазик,
на картонке - Афродита.



Герцогиня Альба. Гойя.



Ты, женщина, - вовеки еретичка!
Тебе неведом стыд в невидимой войне!
Ты - герцогиня Альба, дым и спичка,
надломленная в гордом позвонке.
И на подмостках тысяч инквизиций,
что с лиц черту стирает за чертой,
ты Герцогиня - МАСКА; Гойе снится
твоя - последняя, - за ней грядет покой
с возлюбленной… Что холст - простолюдину!
Он с ней, как с махой, пробует - винцом.
Неуловимым, золотым - палимы
все лики женщин в тени веера, лицо...
ее? -
последнее ?
          
(...когда она любима...)
                               как пепел в поле...



Весенний сон в Кобулети

Ты весной несказанно прекрасен,
синеокий мой Кобулет,
чисто-ясно твое пространство,
очень страшно на нем седеть.
Я весной здесь, как старая груша,
вся в цветах, в кружевах, в парче.
Ну, спротивься ж зиме, послушай,
чуть подольше, в суровой печи
позжигай, - твоя звонкая ясность,
и цветенье, как смех - в лицо.
Я сижу у окошка праздно.
Я пасхальное ем яйцо.
Горы в сини твоей застыли.
И цветения - ярки сны.
Только тени бегут, как стигмы,
под глазами – иной весны.
Мне проталинок сажа снится,
там, где воздух глотать горячо,
там, где воздух, скорей, небылица,
петербургской весны плечо
кривобокое от сугробов,
от метельных пощечин в слезах
щеки розовые - на черном
чуть сияющая весна.
Мне все это родней и ближе
анонимностью судеб, лет -
там, где черным сосульку лижет
несказанный весенний свет...
Ты прости меня, Кобулети,
ты со мной разделил весь хлеб,
все вино, все высокое небо,
все, что дети знают. На грех
никогда я у счастья не был,
засиделся у счастья в гостях.
Отпусти меня, Кобулети,
там ручьи с обрывов летят...



​Весна. Мое предпасхальное

Законом света и угла,
проекцией иного чуда -
луч: он в проржавленный дуршлаг
весны из трещин, стен, он - наг
бросается, ее - в сосуды
преображая, светл и чист,
он моет груды черепиц,
и тень за тению, покуда
играет солнце в дурака
на мостовой, что на века,
как шулер, с проходящим людом.
И кроют город облака
своей облаточкой, сиренью...
Весна. Весной - одно леченье:
возвыситься шмелиным пеньем,
восполниться цветочным гудом
в капроне воздуха. Шуршит
вуаль цветка, капрон дрожит...
Но все никак мне не вздохнуть
в капроне, он - как изыск света,
и бантик примеряет к лету
девчонка где-то, только муть
в весне мне видится порой:
в ее зеркальной мостовой
разбито солнце, как яйцо,
и путается пасха с жаждой
земли родить свое лицо.
А человечье? - ей не важно.
И все смятением живет,
хотя его не выбирает,
и оживает и цветет,
и как воронку - кругом рот -
как птенчик, мир ей открывает.
А в клювик луч бросает звон.
И сон. И голодна икон...
душа.
И холодна надежда.
Весна пройдет. С аншлагом -
между:
.родился сын, распялся Бог.​





​Из серии мои сказки. Бог

Никогда не оставляйте бога одного
в кроватке.
Он очень маленький,
и ему часто страшно, поэтому лежа в темноте
с сухими глазами, он сочиняет:
тучу в светлячках неоновых афиш всех времен, племен и народов,
прогноз погоды на завтра,
погоны для солдатика,
лужу из радуг,
космос,
пустыню и море,
и пустыня, почему-то, всегда получается гораздо больше моря,
а светлячки путаются и гаснут в зеркальных волшебных галошах
спешащего мимо времени
и очень мешают ходить по мокрому небу,
так что ему приходится выворачивать галоши наизнанку,
выдумывать красный бархат театрального занавеса,
кровь, храм,
облако и бинокль куполов,
а так же арлекина и птицу феникс,
а в пустыне -
поселять домового сфинкса.

Очень неверный друг этот молчащий товарищ сфинкс,
наводящий бога на размышления
о сухих трещинах и влажных бугорках краски
на двери в мамину спальню,
отсутствии папы,
поезде, войне,
и возможном разводе,
за чем следует
всенепременно снова воссоздать
ослика, Иерусалим и
ЕвуАдама.
Как все очень, очень маленькие,
он придумывает только самое большое и важное,
и когда реснички ночи
крестиком падают на его подушку,
следите, чтобы вслед за ними не выкатилась его слеза. 
Он вполне способен выдумать что-то гораздо больше
даже самого, самого, самого.
И в нем захлебнуть мир.

Дверь в детство

Почему-то детства становится меньше и меньше,
не в цене штуковины без смысла и всякие монстры и духи.
На дверях сизокрылая вязь из побелок и трещин,
вызываю тебя, дух облупленной детской вещи,
в перламутр бинокля, в резную игру шкатулки.
Если дело всего лишь в оправе, в земной опале
взгляда, в коем роднится стеклянная лупы лужа
с яркой радужкой детства в веселом клейме детали...
в детстве вещи, однако, как в зеркале томном -  почти недужны.

Вещи все ... это космос неведомый, очень страшный,
облюбованный для приключений опасных и странствий.
Я б хотела, на крайний случай, в зеркальной коробочке глаза
сохранить этот сладкий, щемящий, как вечность, ужас.

К сожалению, детство не станет игрой или стилем,
ни биноклем, пенсне, театральным  волшебным картоном.
Как к глазку в двери, прижимаюсь к нему, наблюдая мили
одиночества в сером зеркальном глазке напротив.

​​1 января 2013

Два дымных ангела на льду, -
на черепице звездной крыши,
как в ухо - стариной задышит...
Но занавес из звезд прорвут
вдруг все смычки в пустом саду?
В сквозняк из заметельных линий
подденут тюль из метонимий
ночного неба? Тихих скиний
тогда в снегах пойдет поход.
На нас, на дом, на Новый Год.
Где утро. Мы пока  - вдвоем,
как в самый первый день на свете:
один - в окна насквозь проем,
другой - огнем снегов пресветел,
но третий, третий... Был ли третий?



 



Марии Юдиной

 

Из женщин всех, кем  пронзенa была,
не нA смерть, а на жизнь, кого любила,
как ту - в Елабуге,
что в звенья синих звёзд все позвонки себе переломила,
построчно раздарив, как искренность - лучи -
всем историческим, всем героическим игрушкам;
как ту, что сохранила все ключи
к стихам Архангела и мужа под подушкой
изгнания; как ту -  Царицу бед,
поэм, вселенную державшей без героя,
в роскошном покрывале музу Горя,
под чьей стопой могилы лили свет, -
из них из всеx одной Марии образ
предстал в божественности творческого мозга.
Она вошла - как тайна жизни, - выше речи,
искусства выше, ведь послушничествo печи -
создателю так редки: женский крест
готовит гений их к костру всем видимых божеств.
А здесь - алмаз храним в воротничке девичьем...
Марии пыл не пожелал звезды отличье.

Ни Музой, ни Монахиней, ни Вечем -
не стала, но одна пошла навстречу
путем сквозь нотки к старенькому Богу,
и Бог к ней вышел - на ее дорогу -
и ввел туда, где редко пианисту
играть Он разрешал, где плакал и молился
Он сам,
                         Один -
                                еще не воссоздав
в своем твореньи,  победившей страх,
Любовь.
           И там - под этой сенью ветхой
Он принимал к себе детей,
              да Машу с пышной веткой
цветочных пальцев, говорил ей:
-  Маша, право,
зачем судьбу бросаешь в жерло фортепьяно?
К чему тебе Мои о мире мысли?
Ты свой отшельничий, и по девичьи чистый
в глубины фортепьяно клонишь стан,
и слышишь высь - в воде, в рождении - накал,
Hо надо вмыслить - в грудь - алмаз,
                       как адский слух,
сыграть в груди  алмаз - страдания,
                                как звук
для искупленья века в вечности -
                                стаккато,
вот так сыграть - для искупленья ада,
так ад расплавить -
              как расплакаться, так чисто,
как божее дитя
              - в ладонях пианиста.
                          
- Ах Маша, Маша - то ли славы высь?
Ты за грехи Тирана помолись,
и откажись от всех его услуг.
Ты хрупкостью прозрачной - трудных рук...
как ноткой, занавесь позор оваций:
не в золоте, в золе звенит закон вибраций
иконостаса божьего суда.
И  Маша - выкрест, в крест, как в дом вошла.

Как в дом, где много, много нотных мест,
для мебели лишь клавиши небес,
в окне  трагедии немыслимого века:
она играла пламенем из снега
тех дальних гор, где (слышишь! выстрел в утку!)
разбился ей- жених - земной, а ей, как будто,
все пальцы Бог слезой тогда окольцевал.
Вся жизнь ее - тех слез невидимый закал:
на фабричке, на печечке - на небе,
всем - Крестная - игра - пекла в насущном хлебе
сочувствия алмаз, впадала словно в ересь
в чужие судьбы, дикий мир - казался ей - не тесен:
любила всех, одна. И топaла по лужам
в размокших кедах; ни детей, ни туфелек, ни мужа
ей не досталось на земле - одно юродство,
в прoкате платье, фортепьяно... И сиротство.
Сиротство всех: чужих, своих. И голод.
Три кошки, голубь, Пастернак. И дикий холод.
И как-то так, в придачу - Серафима
бесстрашие. И - как Юдифь - Она - убила -
Тирана...
              над проклятым одром мчался
в пластинке Юдиной, тот Серафим и не кончался
в Возмездии,
            как ветер - кремнем правд
в лицо Тирану он бросал небесный клад;
Алмазы Моцарта – и тем убил господник-ветер...
На похороны - отказала,  в 23-ей
Бог пальцами ее сам проиграл:
всю неподкупность детских правд, все - чем звучал…
в начале слов (начало было детски-просто),
все, что, сквозь смерти, в правде - Венценосно.


Рахманинов. Рождественское


Рахманинов поднимет снег в распах
и выпустит из-под полы буранной
над крышами, взметнет - и станет странно,
что ноты можно пролистать, как шаг -
Раскольникова с топором в руках.
Рахманинов хранит в себе размах
всех проз классических,
у камелька - романы,
в сугробах - Гофмана огни,
но утром  - рано,
не застревая, он идет, как птах,
по крышам нот
          - над толстым томом Манна,
пробьют безумью честь в колоколах
Московских. И  земли всея – в домах
Зима здесь назовется божьим храмом
Не то музЫка, эта в гору, под
вся из подполья,
боса  - не одета
по пласту снежному, как девочка идет,
как в Лету,
сердцем снега - по рассветам,
забыв, что только  так - за годом - год.

Рахманинов за ней шаг в шаг  идет,
Идет как франт,  как кот, не уступая,                                             
он  тростью свет взвинтил – как тайный код
в крыле сугроба –и уж ласточкиной стаей
все то, что снег намел на левый бок,
летит – кричит:  па-па-па-па-па-рок,
что век наплел о том, о сем:
о том, что где-то
наш  Зигфдрид в тенях бального паркета,
как Фауст, вспоминает про Одетту,
и Фрида забывает про платок.
Но тень мелькнет
                - тиха, как сна глоток.
Как лишний гость. ..
Как тень в снегах размыта!
Как  тень в запястьях рук!
Рахманинова свита
лишь золотая трость,
как лебедят - софитом
ему нас не разбить
- не сцена, снег - не пух.
Да снег - не пух –  он строг,
да, снег  его, как гвоздь.
Но лиха крестного не хочется, и страшно,
быстрей, быстрей листают судьбы вслух!
И пианисту не хватает рук,
руно – в слезах,
звезда над Ликом
дважды -
пути  окольного
здесь не найдешь.
Лишь - Дух.



Сюжета нет.

Как на снегу - отважно!







© Copyright: София Юзефпольская-Цилосани, 2013

 

Buy Sofiya Yuzefpolskaya "The Pulse of Time: Immortality and the Word in the Poetry of Arsenii Tarkovskii "​ 

at http://www.amazon.com/The-Pulse-Time-Immortality-Tarkovskii/dp/3838320298

The option of buying the collection of poetry  "Blue Light/Голубой Огонь" via PayPal is coming soon

PayPal ButtonPayPal Button

Copyright 2013 Sofiya Yuzefpolskaya-Tsilosani. Poetry 

bottom of page